И поскольку каждое движение Икан — независимо от того, насколько оно было мимолетным или банальным, поворачивала ли она чашечку с чаем или поправляла прядь волос — являло собой квинтэссенцию изящества и женской плавности, Симада чувствовал, как множится его блаженство по мере того, как он постигает смысл всех ее слов и поступков. Ибо слова эти не имели ничего общего с избитой светской болтовней. Икан никогда не говорила о пустяках. Напротив, каждый заданный ею вопрос, равно как и каждый ответ на вопрос Симады, был чарующе красноречив.
В том мире, который лежал за стенами фуядзё, Симаду терзали воспоминания, старившие его, будто прогрессирующий рак. Но здесь, благодаря Икан, это наваждение, отравлявшее жизнь, отступало, и Симада, околдованный ее неземным, поразительным озорством, как бы рождался заново, будто змея, сбросившая старую кожу.
Сама же Икан никогда не видела, каков был Симада во внешнем мире. Ему не было нужды плести интриги, давать отпор недругам. Перед ней представал тот Симада, каким он мог быть, если бы родился в другую эпоху и в другой стране.
Симада был с нею нежен и сердечен. Он явно радовался всему, что делала Икан, и это согревало ей душу. Она увидела, как остро нуждается он в опеке и любви, а поскольку Икан была убеждена, что все мужчины по сути своей — просто дети, ей было ни к чему доискиваться причин этой его потребности.
Однако нельзя не сказать, что в этом самообмане присутствовал еще один штрих. Икан поняла, что Симада — несколько особая статья, когда он, вторично придя к ней, принес в подарок набор старых кандзаси, сделанных из дерева цугэ и украшенных тем же узором, что и ее куси. Теперь у нее был полный набор головных украшений.
Повадка ее была плавной, улыбка — нежной, доброй и подобающей, взор, как и полагалось, опущен долу, когда она тихо пробормотала несколько слов благодарности за этот волшебный подарок. Но сердце в ее груди колотилась, кровь пела в жилах. Это было доселе неведомое ей ощущение, и Икан растерялась, хотя внешне никак этого не выказала.
И лишь потом, вечером, когда она лежала в его объятиях на мягчайшем футоне, когда их пот перемешивался, когда она чувствовала, как его сердце с удвоенной скоростью колотится рядом с ее сердцем, и когда он нежно входил в нее после восхитительной многочасовой прелюдии, исполненной ласки, Икан поняла, что это было за ощущение: она влюбилась.
Она сама решила родить ребенка. Как таю, она имела эту привилегию — во всяком случае, таков был обычай, установленный много лет назад теми, кто заправлял фуядзё. Принимая решение, Икан всецело руководствовалась практическими интересами. Считалось, что, подобно скаковым лошадям, победившим на бегах и отдаваемым на конские заводы, таю обладали рядом уникальных врожденных черт, которые следовало пестовать, дабы они проявились и развились.
Но обычно это все же происходило на более позднем этапе карьеры таю, поскольку существовало опасение, что деторождение и связанные с ними сложности могут оставить свои отметины в виде телесных изъянов; кроме того, роды были чреваты несколькими месяцами вынужденной праздности, а значит, и потерей заработка. И тем не менее Икан была такой звездой, что алчность заправил фуядзё в конце концов взяла верх над сомнениями.
Икан была убеждена, что хочет носить под сердцем ребенка Симады. Он уже настаивал на том, чтобы она не встречалась ни с кем другим, и платил бешеные деньги за эту привилегию исключительности. Он совершенно не считался с расходами, хотя его супруга, видя все более крупные счета, начинала становиться на совсем иную точку зрения.
А вот Икан никогда не задумывалась о жене Симады. Да и с какой стати? Эта женщина была из другого мира — того, в котором Икан никогда не найдется места. Тогда что толку голову ломать? Она прекрасно понимала, сколь велико ее воздействие на Симаду, и надеялась, что после рождения сына (а никаких сомнений в том, что она подарит ему именно сына, у Икан не было) он впадет в такой нечеловеческий восторг, что удовлетворит любое ее желание. А желание у нее было только одно: стать его наложницей. Разумеется, ему пришлось бы выкупить ее, но ведь он вполне мог позволить себе такие расходы.
Икан и мысли не допускала, что беременна дочерью, которая навеки привяжет ее к фуядзё и сама окажется привязанной к этому “замку, не ведающему ночи”. И тем не менее родила она именно девочку, пронзительно вопящего безволосого младенца, у которого между ног не было ничего, кроме длинной щелки.
Три дня и три ночи Икан рыдала на своем футоне, ее мечты о славном будущем рухнули в одно мгновение. Она никого не принимала, ни с кем не разговаривала, не отвечала на записки, которые присылал ей встревоженный Симада. Она сразу же сжигала их, словно боялась, что, сохранив послания, подвергнется осквернению. И все это время она не спала. Она лежала лицом к стене, свернувшись в клубочек на левом боку. Она была раздавлена своим позором, лицо у нее горело от стыда. Поначалу она так жгуче ненавидела свою дочь, что содрогалась, чувствуя во рту горький привкус этой ненависти. Помимо всего прочего, ненависть была ее единственной пищей, поскольку Икан упрямо отвергала любую другую.
На второй день она почувствовала, что больше не в состоянии вынести это злое и жестокое чувство. Оно противоречило всему, чему ее учили, да и ребенок ее был таким крошечным, таким одиноким.
Икан снова рыдала, горячие горькие слезы бежали по щекам, а со слезами убегали и силы. Она начала понимать — подобно тому, как после долгой изнурительной грозы человек начинает видеть красное распухшее солнце, — что, по сути дела, ненависть ее была обращена на нее же. Икан охватило странное чувство отчаяния, а вместе с ним в истерзанном сознании, будто черный зловещий ворон, зашевелился стыд.